— А что это там, интересно, впереди? — неожиданно спросил Вернер. — Не наши ли это корчевщики?
Впереди на дороге они увидели серую людскую массу. Издалека трудно было определить, что это за люди.
— Наверное, они, — сказал Левинский. — Возвращаются раньше нас. Может, мы их еще догоним.
Он обернулся. Сзади еле-еле тащился Гольдштейн, которого почти несли на плечах двое заключенных.
— Давайте мы вас сменим, — обратился к ним Левинский. — Потом, перед лагерем, возьмете его опять.
Он подставил Гольдштейну плечо, Вернер встал с другой стороны.
— Проклятое сердце… — оправдывался Гольдштейн, тяжело дыша. — Всего сорок лет, а сердце уже ни к черту не годится. Идиотизм.
— Ну зачем тебе понадобилось идти с нами? — упрекнул его Левинский. — Надо было остаться. Пихнули бы тебя в «обувной отдел» и работал бы себе спокойно…
— Да вот, захотелось на свежий воздух, посмотреть, что там делается, на воле… Вот и подышал — свежим воздухом…
На сером лице его появилась страдальческая улыбка.
— Ну ничего, — сказал Вернер, — пройдет. Ты можешь спокойно подогнуть ноги и повиснуть у нас на плечах. Нам не тяжело.
Небо между тем медленно погасло. С холмов поползли синие тени.
— Послушайте, — зашептал Гольдштейн, — давайте все мне. Если они будут обыскивать, то только вас. Ну может быть, еще носилки. А таких дохляков, как я, — вряд ли. Мы просто выдохлись и баста. Нас они пропустят и так.
— Если они будут обыскивать, то уж обыщут всех, — возразил Вернер.
— Да нет же, говорю вам! Нас, доходяг, они не станут обыскивать. По дороге, наверное, еще человек пять свалилось… Суйте мне все за пазуху!
Вернер с Левинским переглянулись.
— Ничего, как-нибудь проскочим.
— Нет, давайте мне!
Они не отвечали.
— Если меня сцапают — невелика потеря. А вам это ни к чему.
— Не болтай глупости.
— Самопожертвование и геройство здесь совсем ни при чем, — с вымученной улыбкой сказал Гольдштейн. — Просто так — практичнее. Я все равно долго не протяну.
— Ладно, посмотрим, — ответил Вернер. — Нам еще идти около часа. Перед воротами вернешься в свою шеренгу. В случае чего мы все отдадим тебе. Ты сразу передашь это назад, Мюнцеру, понял? Сразу же!
— Ладно.
В этот момент их обогнала на велосипеде толстая женщина в очках. Впереди, прямо на руле, у нее была привязана картонная коробка. Женщина смотрела куда-то в сторону. Она не хотела видеть заключенных.
Левинский проводил ее взглядом и вдруг стал пристально всматриваться вдаль.
— Смотрите, там впереди — это корчевщики.
Серая людская масса приближалась. Колонна не догоняла этот поток, это он двигался ей навстречу. Теперь они уже могли видеть, что людей было очень много. Но шли они не строем.
— Пополнение? — спросил кто-то за спиной Левинского. — Или просто гонят кого-то по этапу?
— Ни то, и ни другое. С ними нет эсэсовцев. И идут они нам навстречу, а не в сторону лагеря. Это штатские.
— Штатские?
— Конечно, штатские. Шляпы видишь? И женщины с ними. Дети тоже. Детей много.
Расстояние между двумя колоннами быстро сокращалось.
— Принять вправо! Принять вправо! — понеслась вдоль колонны узников команда. — Еще правее! Крайняя шеренга справа, в кювет — марш!
Охранники заметались вдоль колонны.
— Вправо! Живее! Освободить левую часть дороги! Кто сунется влево — получит пулю!
— Да это же погорельцы! — выпалил вдруг сдавленным голосом Вернер. — Это же народ из города. Беженцы.
— Беженцы?
— Беженцы, — подтвердил Вернер.
— Пожалуй, ты прав, — прищурил глаза Левинский. — И в самом деле — беженцы. Но на этот раз немецкие беженцы!
Слово это, подхваченное десятками губ, прошелестело от головы колонны до последних рядов. Беженцы! Немецкие беженцы! Des rйfugiйs allemands! Неслыханно, но — факт: они, столько лет не знавшие поражений, столько лет гнавшие по дорогам Европы колонны невольников, теперь вынуждены были бежать из своих собственных городов.
Это были женщины, дети и пожилые мужчины. Они понуро брели друг за другом с чемоданами, сумками, узлами. Некоторые везли свой скарб на маленьких тележках.
Поток беженцев был уже совсем близко. На дороге стало вдруг очень тихо. Слышно было только шарканье подошв по земле. В какие-то считанные минуты колонна узников преобразилась. Они ни о чем не сговаривались. Они даже не обменялись друг с другом быстрыми, понимающими взглядами. Эти замученные работой, чуть живые от голода люди, словно получили чей-то беззвучный приказ, который воспламенил их кровь, пробудил сознание, хорошенько встряхнул их нервы и мышцы: они вдруг перешла на строевой шаг. Ноги перестали заплетаться, головы поднялись, лица стали жестче, в глазах засветилась жизнь.
— Отпустите меня, — попросил Гольдштейн.
— Перестань!..
— Отпустите меня! Пока они пройдут!
Они отпустили его. Он покачнулся, сцепил зубы и зашагал самостоятельно. Левинский и Вернер стиснули его с двух сторон плечами. Они могли бы и не делать этого. Гольдштейн шел сам. Откинув голову назад, тяжело дыша, но сам, без посторонней помощи.
Шарканье сотен подошв перешло в мерную поступь. Иностранцы — бельгийцы, французы и небольшая группа поляков — печатали шаг вместе со всеми.
Колонны поравнялись друг с другом. Беженцы направлялись в окрестные села. Им пришлось идти пешком, потому что вокзал был разрушен. Их сопровождало несколько штатских с повязками СА[4]. Женщины выбились из сил. Мужчины шли в мрачном оцепенении. Слышен был детский плач.
— Вот так же и мы уходили из Варшавы, — прошептал поляк за спиной у Левинского.
— А мы из Люттиха, — вставил какой-то бельгиец.
— А мы из Парижа…
— А нас они гнали совсем по-другому… Этим такого и не снилось.
Они не испытывали по отношению к ним злорадства. Или ненависти. Женщины есть женщины, а дети есть дети, на каком бы языке они ни говорили. А злой рок обычно выбирает себе жертвы среди невинных, обходя стороной грешников. Многие из этих усталых беженцев не сделали и даже не пожелали ничего такого, что позволило бы назвать их участь справедливой. Заслужили они эту участь или не заслужили — узникам сейчас было совсем не до того. То, что они сейчас испытывали, не имело никакого отношения к судьбе отдельных людей к судьбе города и даже всей страны или нации; скорее это было чувство огромной, абстрактной справедливости, воссиявшей над ними, словно солнце, в тот миг, когда они поравнялись с толпой беженцев. Вселенское зло торжествовало победу; заповеди добра были осмеяны и втоптаны в грязь, закон жизни поруган, заплеван и расстрелян; разбой стал обычным делом, убийство превратилось в заслугу, террор был возведен в ранг закона — и вот неожиданно, в этот миг, когда, казалось, сама земля затаила дыхание, четыреста жертв произвола почувствовали, что пробил час и зазвучал некий голос, и маятник, замерев на секунду, двинулся обратно. Они почувствовали, что спасены не просто страны и народы, но самая Жизнь. То, чему придумано много имен, самое древнее и простое из которых — Бог. И это означает: Человек.
Показался хвост встречной колонны. Замыкали невеселое шествие две запряженные сивыми лошадьми фуры с багажом. На какое-то мгновенье беженцы и узники лагеря словно поменялись ролями: первые стали вдруг похожи на пленников, а вторые — словно вырвались на свободу. Эсэсовцы нервно бегали взад-вперед вдоль колонны, из всех сил стараясь перехватить хоть какой-нибудь условный знак, хоть какое-нибудь украдкой брошенное слово. Но их усилия были напрасны. Колонна безмолвно шагала вперед; вскоре опять послышалось привычное шарканье, вновь навалилась усталость, Гольдштейну вновь пришлось обхватить руками плечи Вернера и Левинского — и все же, когда показались черно-белые барьеры у входа в лагерь и железные ворота с древним прусским девизом «Каждому свое», они вдруг увидели этот девиз, столько лет звучавший чудовищной издевкой, совсем другими глазами.
Лагерный оркестр ждал у ворот. Играли марш «Фридерикус Рекс». За оркестром стояло несколько эсэсовцев во главе со вторым лагерфюрером. Заключенные перешли на строевой шаг.
— Выше ногу! Равнение направо!
Команда корчевщиков еще не вернулась.
— Смирно! По порядку номеров — рассчитайсь!
Вернер и Левинский внимательно следили за лагерфюрером. Тот, покачавшись на носках, крикнул:
— Личный обыск! Первая шеренга — пять шагов вперед марш!
Замотанные в тряпку части нагана в ту же секунду перекочевали назад, в руки Гольдштейна. Левинский почувствовал, что весь взмок.
Шарфюрер СС Гюнтер Штайнбреннер, как сторожевая овчарка, не спускавший глаз с заключенных, все же успел заметить это едва уловимое движение. Расчищая себе дорогу кулаками, он двинулся в сторону Гольдштейна. Вернер сжал губы. Если тот не успел передать все Мюнцеру — конец!